Неточные совпадения
—
А мы живем и ничего не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском
художнике, жившем в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена. В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный
художник был лишен всякого поощрения и помощи.
— Знаете что, — сказала Анна, уже давно осторожно переглядывавшаяся с Вронским и знавшая, что Вронского не интересовало образование этого
художника,
а занимала только мысль помочь ему и заказать ему портрет. — Знаете что? — решительно перебила она разговорившегося Голенищева. — Поедемте к нему!
—
А что же, правда, что этот Михайлов в такой бедности? — спросил Вронский, думая, что ему, как русскому меценату, несмотря на то, хороша ли или дурна его картина, надо бы помочь
художнику.
Перво-наперво это еще дитя несовершеннолетнее, и не то чтобы трус,
а так, вроде как бы
художника какого-нибудь.
Рафаэля [Рафаэль Санти (1483–1520) — величайший итальянский
художник.] считают чуть не дураком, потому что это, мол, авторитет;
а сами бессильны и бесплодны до гадости;
а у самих фантазия дальше «Девушки у фонтана» не хватает, хоть ты что!
В простенке, над небольшим комодом, висели довольно плохие фотографические портреты Николая Петровича в разных положениях, сделанные заезжим
художником; тут же висела фотография самой Фенечки, совершенно не удавшаяся: какое-то безглазое лицо напряженно улыбалось в темной рамочке, — больше ничего нельзя было разобрать;
а над Фенечкой — Ермолов, [Ермолов Алексей Петрович (1772–1861) — генерал, соратник
А. В. Суворова и М. И. Кутузова, герой Отечественной войны 1812 года.
— Семинарист, — повторил Долганов, снова закидывая волосы на затылок так, что обнажились раковины ушей, совершенно схожих с вопросительными знаками. — Затем, я — человек, убежденный, что мир осваивается воображением,
а не размышлением. Человек прежде всего —
художник. Размышление только вводит порядок в его опыт, да!
Забавно было наблюдать колебание ее симпатии между madame Рекамье и madame Ролан, портреты той и другой поочередно являлись на самом видном месте среди портретов других знаменитостей, и по тому, которая из двух француженок выступала на первый план, Самгин безошибочно определял, как настроена Варвара: и если на видном месте являлась Рекамье, он говорил, что искусство — забава пресыщенных,
художники — шуты буржуазии,
а когда Рекамье сменяла madame Ролан, доказывал, что Бодлер революционнее Некрасова и рассказы Мопассана обнажают ложь и ужасы буржуазного общества убедительнее политических статей.
— Отличный и правдивейший
художник, — сказал Самгин и услышал, что сказано это тоном неуместно строгим и вышло смешно. Он взглянул на Попова, но инженер внимательно выбирал сигару,
а Бердников, поправив галстук, одобрительно сунул голову вперед, — видимо, это была его манера кланяться.
— Ну, это — слишком! — возразила Марина, прикрыв глаза. — Она — сентиментальная старая дева, очень несчастная, влюблена в меня,
а он — ничтожество, лентяй. И враль — выдумал, что он
художник, учитель и богат,
а был таксатором, уволен за взятки, судился. Картинки он малюет, это верно.
— Из этой штуки можно сделать много различных вещей.
Художник вырежет из нее и черта и ангела.
А, как видите, почтенное полено это уже загнило, лежа здесь. Но его еще можно сжечь в печи. Гниение — бесполезно и постыдно, горение дает некоторое количество тепла. Понятна аллегория? Я — за то, чтоб одарить жизнь теплом и светом, чтоб раскалить ее.
— Все находят, что старше. Так и должно быть. На семнадцатом году у меня уже был ребенок. И я много работала. Отец ребенка —
художник, теперь — говорят — почти знаменитый, он за границей где-то,
а тогда мы питались чаем и хлебом. Первая моя любовь — самая голодная.
— Донат Ястребов,
художник, бывший преподаватель рисования,
а теперь — бездельник, рантье, но не стыжусь! — весело сказал племянник; он казался немногим моложе тетки, в руке его была толстая и, видимо, тяжелая палка с резиновой нашлепкой на конце, но ходил он легко.
— Наши отцы слишком усердно занимались решением вопросов материального характера, совершенно игнорируя загадки духовной жизни. Политика — область самоуверенности, притупляющей наиболее глубокие чувства людей. Политик — это ограниченный человек, он считает тревоги духа чем-то вроде накожной болезни. Все эти народники, марксисты — люди ремесла,
а жизнь требует
художников, творцов…
— Нет, бывало и весело.
Художник был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых.
А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность. Пишет сладенькие рассказики про скучных людей, про людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.
— Сочинил — Савва Мамонтов, миллионер, железные дороги строил,
художников подкармливал, оперетки писал. Есть такие французы? Нет таких французов. Не может быть, — добавил он сердито. — Это только у нас бывает. У нас, брат Всеволод, каждый рядится… несоответственно своему званию. И — силам. Все ходят в чужих шляпах. И не потому, что чужая — красивее,
а… черт знает почему! Вдруг — революционер,
а — почему? — Он подошел к столу, взял бутылку и, наливая вино, пробормотал...
«Это — свойство
художника, — подумал он, приподняв воротник пальто, засунул руки глубоко в карманы и пошел тише. —
Художники, наверное, думают так в своих поисках наиболее характерного в главном.
А возможно, что это — своеобразное выражение чувства самозащиты от разрушительных ударов бессмыслицы».
— Но Толстой устал от бесконечного усложнения культурной жизни, которую он сам же мастерски усложняет как
художник. Он имеет право критики потому, что много знает,
а — вы? Что вы знаете?
— И потом еще картина: сверху простерты две узловатые руки зеленого цвета с красными ногтями, на одной — шесть пальцев, на другой — семь. Внизу пред ними, на коленях, маленький человечек снял с плеч своих огромную, больше его тела, двуличную голову и тонкими, длинными ручками подает ее этим тринадцати пальцам.
Художник объяснил, что картина названа: «В руки твои предаю дух мой».
А руки принадлежат дьяволу, имя ему Разум, и это он убил бога.
— В этом же углу лежат и замыслы твои «служить, пока станет сил, потому что России нужны руки и головы для разработывания неистощимых источников (твои слова); работать, чтоб слаще отдыхать,
а отдыхать — значит жить другой, артистической, изящной стороной жизни, жизни
художников, поэтов».
— Ах, нет — я упиваюсь тобой. Ты сердишься, запрещаешь заикаться о красоте, но хочешь знать, как я разумею и отчего так высоко ставлю ее? Красота — и цель, и двигатель искусства,
а я
художник: дай же высказать раз навсегда…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук,
а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите,
а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и людей и
художников…
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный, как птица,
художник мира, ищущий светлых сторон жизни,
а примешь его самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
Только
художник представился ему не в изящной блузе,
а в испачканном пальто, не с длинными волосами,
а гладко остриженный; не нега у него на лице,
а мука внутренней работы и беспокойство, усталость. Он вперяет мучительный взгляд в свою картину, то подходит к ней, то отойдет от нее, задумывается…
«Надо также выделить из себя и слепить и те десять, двадцать типов в статуи, — шепнул кто-то внутри его, — это и есть задача
художника, его „дело“,
а не „мираж“!»
А он шел, мучась сомнениями, и страдал за себя и за нее. Она не подозревала его тайных мук, не подозревала, какою страстною любовью охвачен был он к ней — как к женщине человек и как к идеалу
художник.
— От
художников;
а вот от Аянова все нет: не отвечает. Не знаю, что кузина Беловодова: где проводит лето, как…
«
А если сократить все это в одно слово, — вдруг отрезвившись на минуту, заключил он, — то выйдет: „люблю, как
художник“, то есть всею силою необузданной… или разнузданной фантазии!»
Радостно трепетал он, вспоминая, что не жизненные приманки, не малодушные страхи звали его к этой работе,
а бескорыстное влечение искать и создавать красоту в себе самом. Дух манил его за собой, в светлую, таинственную даль, как человека и как
художника, к идеалу чистой человеческой красоты.
— От скуки? Что так: две красавицы в доме,
а вы бежите от скуки;
а еще
художник! Или амуры нейдут на лад?
«Нет и у меня дела, не умею я его делать, как делают
художники, погружаясь в задачу, умирая для нее! — в отчаянии решил он. —
А какие сокровища перед глазами: то картинки жанра, Теньер, Остад — для кисти, то быт и нравы — для пера: все эти Опенкины и… вон, вон…»
— Кто? — повторил Козлов, — учитель латинского и греческого языков. Я так же нянчусь с этими отжившими людьми, как ты с своими никогда не жившими идеалами и образами.
А ты кто? Ведь ты
художник, артист? Что же ты удивляешься, что я люблю какие-нибудь образцы? Давно ли
художники перестали черпать из древнего источника…
«Но ведь иной недогадливый читатель подумает, что я сам такой, и только такой! — сказал он, перебирая свои тетради, — он не сообразит, что это не я, не Карп, не Сидор,
а тип; что в организме
художника совмещаются многие эпохи, многие разнородные лица… Что я стану делать с ними? Куда дену еще десять, двадцать типов!..»
— Да, но глубокий, истинный
художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему,
а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня есть отрывки,
а теперь примусь серьезно. Это новый для меня род творчества; не удастся ли там?
А Райский и плакал и смеялся чуть ли не в одно и то же время, и все искренно «девствовал», то есть плакал и смеялся больше
художник, нежели человек, повинуясь нервам.
И если ужасался, глядясь сам в подставляемое себе беспощадное зеркало зла и темноты, то и неимоверно был счастлив, замечая, что эта внутренняя работа над собой, которой он требовал от Веры, от живой женщины, как человек, и от статуи, как
художник, началась у него самого не с Веры,
а давно, прежде когда-то, в минуты такого же раздвоения натуры на реальное и фантастическое.
— Боюсь, не выдержу, — говорил он в ответ, — воображение опять запросит идеалов,
а нервы новых ощущений, и скука съест меня заживо! Какие цели у
художника? Творчество — вот его жизнь!.. Прощайте! скоро уеду, — заканчивал он обыкновенно свою речь, и еще больше печалил обеих, и сам чувствовал горе,
а за горем грядущую пустоту и скуку.
— Да потому, что это тоже входит в натуру
художника: она не чуждается ничего человеческого: nihil humanum… [ничто человеческое… (лат.)] и так далее! Кто вино, кто женщин, кто карты,
а художники взяли себе все.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о
художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица,
а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле,
а глядит на ее окно: «Поднимает ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Я не знал и ничего не слыхал об этом портрете прежде, и что, главное, поразило меня — это необыкновенное в фотографии сходство, так сказать, духовное сходство, — одним словом, как будто это был настоящий портрет из руки
художника,
а не механический оттиск.
—
А, — одобрительно сказал генерал, закрыв глаза. — Но как узнаешь, если свет у всех один? — спросил он и, опять скрестив пальцы с
художником, сел за столик.
В то время Нехлюдов, воспитанный под крылом матери, в 19 лет был вполне невинный юноша. Он мечтал о женщине только как о жене. Все же женщины, которые не могли, по его понятию, быть его женой, были для него не женщины,
а люди. Но случилось, что в это лето, в Вознесенье, к тетушкам приехала их соседка с детьми: двумя барышнями, гимназистом и с гостившим у них молодым
художником из мужиков.
Об Якове-Турке и рядчике нечего долго распространяться. Яков, прозванный Турком, потому что действительно происходил от пленной турчанки, был по душе —
художник во всех смыслах этого слова,
а по званию — черпальщик на бумажной фабрике у купца; что же касается до рядчика, судьба которого, признаюсь, мне осталось неизвестной, то он показался мне изворотливым и бойким городским мещанином. Но о Диком-Барине стоит поговорить несколько подробнее.
По этаким надобностям, может быть выводят и уводят людей в своих произведениях твои великие
художники,
а я, хоть и плохой писатель,
а все-таки несколько получше понимаю условия художественности.
Я лег на траву и достал книжку; но я и двух страниц не прочел,
а он только бумагу измарал; мы все больше рассуждали и, сколько я могу судить, довольно умно и тонко рассуждали о том, как именно должно работать, чего следует избегать, чего придерживаться и какое собственно значение
художника в наш век.
Без горького, постоянного труда не бывает
художников…
а трудиться, думал я, глядя на его мягкие черты, слушая его неспешную речь, — нет! трудиться ты не будешь, сжаться ты не сумеешь.
Страстный поклонник красот природы, неутомимый работник в науке, он все делал необыкновенно легко и удачно; вовсе не сухой ученый,
а художник в своем деле, он им наслаждался; радикал — по темпераменту, peaлист — по организации и гуманный человек — по ясному и добродушно-ироническому взгляду, он жил именно в той жизненной среде, к которой единственно идут дантовские слова: «Qui e l'uomo felice».
— Я не пьяницу хвалю,
а художника. Милочка! друг мой! что с тобой?
В последние годы, когда
А. К. Саврасов уже окончательно спился, он иногда появлялся в грибковской мастерской в рубище. Ученики радостно встречали знаменитого
художника и вели его прямо в кабинет к С. И. Грибкову. Друзья обнимались,
а потом
А. К. Саврасова отправляли с кем-нибудь из учеников в баню к Крымскому мосту, откуда он возвращался подстриженный, одетый в белье и платье Грибкова, и начиналось вытрезвление.
В тот день, когда произошла история с дыркой, он подошел ко мне на ипподроме за советом: записывать ли ему свою лошадь на следующий приз, имеет ли она шансы? На подъезде, после окончания бегов, мы случайно еще раз встретились, и он предложил по случаю дождя довезти меня в своем экипаже до дому. Я отказывался, говоря, что еду на Самотеку,
а это ему не по пути, но он уговорил меня и, отпустив кучера, лихо домчал в своем шарабане до Самотеки, где я зашел к моему старому другу
художнику Павлику Яковлеву.